Неточные совпадения
— Ступай
к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, — сказал Чичиков, а сам пошел в
город, но
ни <
к> кому не хотел заходить отдавать прощальных визитов.
Меня поражало уже то, что я не мог в нем открыть страсти
ни к еде,
ни к вину,
ни к охоте,
ни к курским соловьям,
ни к голубям, страдающим падучей болезнью,
ни к русской литературе,
ни к иноходцам,
ни к венгеркам,
ни к карточной и биллиардной игре,
ни к танцевальным вечерам,
ни к поездкам в губернские и столичные
города,
ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам,
ни к раскрашенным беседкам,
ни к чаю,
ни к доведенным до разврата пристяжным,
ни даже
к толстым кучерам, подпоясанным под самыми мышками,
к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
Туман стоял над
городом, улицы, наполненные сырою, пронизывающей мутью, заставили вспомнить Петербург, Кутузова. О Кутузове думалось вяло, и, прислушиваясь
к думам о нем, Клим не находил в них
ни озлобления,
ни даже недружелюбия, как будто этот человек навсегда исчез.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных
к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел
ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из
города.
Ехать пришлось недолго; за
городом, на огородах, Захарий повернул на узкую дорожку среди заборов и плетней,
к двухэтажному деревянному дому; окна нижнего этажа были частью заложены кирпичом, частью забиты досками, в окнах верхнего не осталось
ни одного целого стекла, над воротами дугой изгибалась ржавая вывеска, но еще хорошо сохранились слова: «Завод искусственных минеральных вод».
— Нервы у меня —
ни к черту! Бегаю по
городу… как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел
к окну. Над
городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что
ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
— Идиотский
город, восемьдесят пять процентов жителей — идиоты, десять — жулики, процента три — могли бы работать, если б им не мешала администрация, затем идут страшно умные, а потому
ни к черту не годные мечтатели…
Хлопуша и Белобородов не сказали
ни слова и мрачно смотрели друг на друга. Я увидел необходимость переменить разговор, который мог кончиться для меня очень невыгодным образом, и, обратясь
к Пугачеву, сказал ему с веселым видом: «Ах! я было и забыл благодарить тебя за лошадь и за тулуп. Без тебя я не добрался бы до
города и замерз бы на дороге».
Где же Нагасаки?
Города еще не видать. А! вот и Нагасаки. Отчего ж не Нангасаки? оттого, что настоящее название — Нагасаки, а буква н прибавляется так, для шика, так же как и другие буквы
к некоторым словам. «Нагасаки — единственный порт, куда позволено входить одним только голландцам», — сказано в географиях, и куда, надо бы прибавить давно, прочие ходят без позволения. Следовательно, привилегия
ни в коем случае не на стороне голландцев во многих отношениях.
От нечего делать я развлекал себя мыслью, что увижу наконец, после двухлетних странствий, первый русский, хотя и провинциальный,
город. Но и то не совсем русский, хотя в нем и русские храмы, русские домы, русские чиновники и купцы, но зато как голо все! Где это видано на Руси, чтоб не было
ни одного садика и палисадника, чтоб зелень, если не яблонь и груш, так хоть берез и акаций, не осеняла домов и заборов? А этот узкоглазый, плосконосый народ разве русский? Когда я ехал по дороге
к городу, мне
Вчера предупредили японцев, что нам должно быть отведено хорошее место, но
ни одно из тех, которые они показывали прежде. Они были готовы
к этому объяснению. Хагивари сейчас же вынул и план из-за пазухи и указал, где будет отведено место: подле
города где-то.
Скорым шагом удалялся он прочь от
города, а за ним, понурив головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец
к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности которой не замечалось
ни одного бугорка,
ни одной впадины. Куда
ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове…
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как он этаким манером целый
город выпорет! Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» — наконец прибегли
к истории Глупова, стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но
ни до чего подходящего все-таки не доискались.
Ни в пьяном кутеже по трактирам,
ни тогда, когда ему пришлось лететь из
города доставать бог знает у кого деньги, необходимейшие ему, чтоб увезть свою возлюбленную от соблазнов соперника, отца своего, — он не осмеливается притронуться
к этой ладонке.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись
к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей
города, и он
ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
В тот вечер, когда было написано это письмо, напившись в трактире «Столичный
город», он, против обыкновения, был молчалив, не играл на биллиарде, сидел в стороне,
ни с кем не говорил и лишь согнал с места одного здешнего купеческого приказчика, но это уже почти бессознательно, по привычке
к ссоре, без которой, войдя в трактир, он уже не мог обойтись.
В
городе вообще ожидали двух событий: свадьбы Марфеньки с Викентьевым, что и сбылось, — и в перспективе свадьбы Веры с Тушиным. А тут вдруг, против ожидания, произошло что-то непонятное. Вера явилась на минуту в день рождения сестры, не сказала
ни с кем почти слова и скрылась с Тушиным в сад, откуда ушла
к себе, а он уехал, не повидавшись с хозяйкой дома.
— В
городе все говорят о вас и все в претензии, что вы до сих пор
ни у кого не были,
ни у губернатора,
ни у архиерея,
ни у предводителя, — обратилась Крицкая
к Райскому.
Любила, чтоб
к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а не она
к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по
городу,
ни один встречный не проехал и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не узнала.
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился
к потребностям государства, вкус угадал,
город успокоивает. Теперь война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор.
Ни человек не пройдет,
ни птица не пролетит,
ни амбре никакого не получишь,
ни кургузого одеяния,
ни марго,
ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Мать его и бабушка уже ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли
к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в
городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и
ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
Любила она, чтобы всякий день кто-нибудь завернул
к ней, а в именины ее все, начиная с архиерея, губернатора и до последнего повытчика в палате, чтобы три дня
город поминал ее роскошный завтрак, нужды нет, что
ни губернатор,
ни повытчики не пользовались ее искренним расположением. Но если бы не пришел в этот день m-r Шарль, которого она терпеть не могла, или Полина Карповна, она бы искренне обиделась.
Я толкнулся во флигель
к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде не видно,
ни на Pointe, [Стрелке (фр.).]
ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я — в
город, в клуб —
к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок,
к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться
к себе или поехать в
город, возмутить тишину сонного
города такой громадной пирушкой, что дрогнет все в
городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем
ни слуху
ни духу.
Старший Федор все так же ростовщичал и резал купоны, выезжая днем в
город, по делам. Обедали оба брата дома, ели исключительно русские кушанья, без всяких деликатесов, но
ни тот,
ни другой не пил.
К восьми вечера они шли в трактир Саврасенкова на Тверской бульвар, где собиралась самая разнообразная публика и кормили дешево.
Наконец, помогая друг другу, мы торопливо взобрались на гору из последнего обрыва. Солнце начинало склоняться
к закату. Косые лучи мягко золотили зеленую мураву старого кладбища, играли на покосившихся крестах, переливались в уцелевших окнах часовни. Было тихо, веяло спокойствием и глубоким миром брошенного кладбища. Здесь уже мы не видели
ни черепов,
ни голеней,
ни гробов. Зеленая свежая трава ровным, слегка склонявшимся
к городу пологом любовно скрывала в своих объятиях ужас и безобразие смерти.
Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Феноменологию», когда Наполеон входил в
город; тогда его философия не вела
ни к индийскому квиетизму,
ни к оправданию существующих гражданских форм,
ни к прусскому христианству; тогда он не читал своих лекций о философии религии, а писал гениальные вещи, вроде статьи «О палаче и о смертной казни», напечатанной в Розенкранцевой биографии.
Добренькому старику это понравилось, и он, не знаю почему, вслед за тем позвал меня. Я вышел вперед с святейшим намерением, что бы он и Шубинский
ни говорили, не благодарить;
к тому же меня посылали дальше всех и в самый скверный
город.
К кому в
городе ни обращалась Дарья Сергевна за помощью, все уклонялись.
— Каждая по-своему распорядилась, — отвечал Патап Максимыч. — Сестрица моя любезная три дома в городу-то построила,
ни одного не трогает,
ни ломать,
ни продавать не хочет. Ловкая старица. Много такого знает, чего никто не знает. Из Питера да из Москвы в месяц раза по два
к ней письма приходят. Есть у нее что-нибудь на уме, коли не продает строенья. А покупатели есть, выгодные цены дают, а она и слышать не хочет. Что-нибудь смекает. Она ведь лишнего шага не ступит, лишнего слова не скажет. Хитрая!
По большим и малым
городам, по фабричным и промысловым селеньям Вели́ка пречиста честно́ и светло празднуется, но там и в заводе нет
ни дожинных столов,
ни обрядных хороводов, зато
к вечеру харчевни да кабаки полнехоньки, а где торжок либо ярманка, там от пьяной гульбы, от зычного крику и несвязных песен — кто во что горазд — до полуночи гам и содом стоят, далеко́ разносясь по окрестностям. То праздничанье не русское.
На другой день, в понедельник,
к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр
города,
к анатомическому театру, — все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая вот уже два дня как
ни вставала с постели, молчала и на обращенные
к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием.
Хозяин гостиницы, разумеется, остался внакладе, зато удостоился чести принимать у себя «самолучшую публику», что ее
ни было в
городе, и с сердечным умилением, ровно ко святым мощам, благоговейно приложиться толстыми губами
к мяконькой, крошечной, благоуханной ручке ее превосходительства.
—
Ни на что еще я не решилась, матушка, сама еще не знаю, что и как будет… Известно дело, хозяйский глаз тут надобится. Рано ли, поздно ли, а придется
к пристани поближе на житье переехать. Ну, да это еще не скоро. Не сразу устроишься. Домик надо в
городе купить, а прежде всего сыскать хорошего приказчика, — говорила Марья Гавриловна.
К второй зиме разразилась уже Крымская война. Никакого патриотического одушевления я положительно не замечал в обществе. Получались „Северная пчела“ и „Московские ведомости“; сообщались слухи; дамы рвали корпию — и только.
Ни сестер милосердия,
ни подписок. Там где-то дрались; но
город продолжал жить все так же: пили, ели, играли в карты, ездили в театр, давали балы, амурились, сплетничали.
Вышло это оттого, что Вена в те годы была совсем не
город крупных и оригинальных дарований, и ее умственная жизнь сводилась, главным образом,
к театру, музыке, легким удовольствиям, газетной прессе и легкой беллетристике весьма не первосортного достоинства. Те венские писатели, которые приподняли австрийскую беллетристику
к концу XIX века, были тогда еще детьми.
Ни один романист не получил имени за пределами Австрии. Не чувствовалось никаких новых течений, хотя бы и в декадентском духе.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит
ни в какие хозяйственные дела,
ни в свои,
ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них
к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает
ни копейки, хотя позволяет выписывать из
города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько
ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
— Да что обидно-то? Разве он тут разгуляется? Как же! Гляди, наши опять отберут. Уж сколько б нашего брата
ни пропало, а, как Бог свят, велит амператор — и отберут. Разве наши так оставят ему? Как же! Hа вот тебе голые стены; а шанцы-то все повзорвали… Небось, свой значок на кургане поставил, а в
город не суется. Погоди, еще расчет будет с тобой настоящий — дай срок, — заключил он, обращаясь
к французам.
— Опустите руку, — сказал Дрозд. Поглядел долгим ироническим взглядом на юнкера и
ни с того
ни с сего спросил: — А ведь небось ужасно хочется хоть на минутку поехать в
город,
к портному, и примерить офицерскую форму?
«Вильгельм Райнер, — спокойно прочитал Вязмитинов и продолжал: — он во всем сознался, но наотрез отказался назвать кого бы то
ни было из своих сообщников, и вчера приговорен
к расстрелянию. — Приговор будет исполняться ровно через неделю у нас „за
городом“.»
Ревизор не пришел
ни к какой определенной догадке, потому что он не надевал мундира со дня своего выезда из университетского
города и в день своего отъезда таскался в этом мундире по самым различным местам.
На другое утро Помада явился
к Розанову. Он был, по обыкновению, сердечен и тепел, но Розанову показалось, что он как-то неспокоен и рассеян. Только о Лизе он расспрашивал со вниманием, а
ни город,
ни положение всех других известных ему здесь лиц не обращали на себя никакого его внимания.
Ходишь по земле туда-сюда, видишь
города, деревни, знакомишься со множеством странных, беспечных, насмешливых людей, смотришь, нюхаешь, слышишь, спишь на росистой траве, мерзнешь на морозе,
ни к чему не привязан, никого не боишься, обожаешь свободную жизнь всеми частицами души…
Медузин показывал сам пример гостям: он пил беспрестанно и все, что
ни подавала Пелагея, — пунш и пиво, водку и сантуринское, даже успел хватить стакан меду, которого было только две бутылки; ободренные таким примером гости не отставали от хозяина; один Круциферский, приглашенный хозяином для почета, потому что он принадлежал
к высшему ученому сословию в
городе, — один Круциферский не брал участия в общем шуме и гаме: он сидел в углу и курил трубку.
Они никого не видели,
ни о чем не слыхали и только иногда по темным вечерам прокатывались в дрожках Аггея Никитича по
городу, причем однажды он уговорил Марью Станиславовну заехать
к нему на квартиру, где провел ее прямо в свой кабинет, в котором были развешаны сохраняемые им еще изображения красивых женщин.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в
городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил
к князю, — тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце
ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего…
Студентка же, конечно,
ни в чем не участвовала, но у ней была своя забота; она намеревалась прогостить всего только день или два, а затем отправиться дальше и дальше, по всем университетским
городам, чтобы «принять участие в страданиях бедных студентов и возбудить их
к протесту».
Вообще, Порфирий Петрович составляет ресурс в
городе, и
к кому бы вы
ни обратились с вопросом о нем, отвсюду наверное услышите один и тот же отзыв: «Какой приятный человек Порфирий Петрович!», «Какой милый человек Порфирий Петрович!» Что отзывы эти нелицемерны — это свидетельствуется не только тоном голоса, но и всею позою говорящего. Вы слышите, что у говорящего в это время как будто порвалось что-то в груди от преданности
к Порфирию Петровичу.
Я пришел назад в
город очень поздно, и уже пробило десять часов, когда я стал подходить
к квартире. Дорога моя шла по набережной канала, на которой в этот час не встретишь живой души. Правда, я живу в отдаленнейшей части
города. Я шел и пел, потому что, когда я счастлив, я непременно мурлыкаю что-нибудь про себя, как и всякий счастливый человек, у которого нет
ни друзей,
ни добрых знакомых и которому в радостную минуту не с кем разделить свою радость. Вдруг со мной случилось самое неожиданное приключение.